|
стайками крошечных рыбок, гоняясь за собственной тенью, носились снежинки. За
снегом гнался ледяной ветер. Разговаривать стало трудно из-за онемевших губ и стучащих
зубов. Они успели на последний, девятичасовой, омнибус до Института; барак Бедапа был
далеко, на восточном
краю города, идти туда по холоду было бы нелегко.
Бедап оглядел 46-ю комнату с ироническим изумлением.
-- Шев, ты живешь,
как паршивый уррасский спекулянт.
-- Да брось ты, не так все страшно. Покажи мне
здесь хоть какое-нибудь излишество!
Собственно говоря, в комнате почти ничего не прибавилось к тому, что в ней
было, когда Шевек в первый раз вошел в нее. Бедап ткнул пальцем:
-- Вот это одеяло.
-- Оно здесь уже было, когда я вселился. Кто-то его сам соткал, а когда переехал --
оставил здесь. Разве в такую ночь одеяло -- излишество?
нужный цвет. В социальном организме оранжевый цвет не выполняет никаких жизненно-
важных функций ни на клеточном уровне, ни на органном, и уж точно -- не на уровне
всего организма или на наиболее центральном этическом уровне; а в этом случае следует
выбрать не терпимость, а устранение. Покрась его в грязно-зеленый цвет, брат!.. А это
еще что такое?
-- Заметки.
-- Шифрованные? -- спросил Бедап, перелистывая одну из тетрадей с
хладнокровием, которое, насколько помнил Шевек -- личного владения -- у него было
даже меньше, чем у большинства анаррести. У Бедапа никогда не было
любимого карандаша, который он бы всюду таскал с собой, или старой рубашки, которую
он бы любил и жалел бросить в регенерационный контейнер; а если ему что-нибудь
дарили, он старался сохранить это из уважения к чувствам подарившего, но каждый раз
терял. Он знал эту свою черту; по его словам, это доказывало, что он менее примитивен,
чем большинство людей, и являет собой
ранний пример Человека Обетованного, истинного и прирожденного одонианина. Но все
же для него существовала граница личного. Она проходила по черепу -- его ли
собственному или чужому -- и была нерушима. Он никогда не лез в чужие дела. Теперь
он сказал:
-- Помнишь, как, когда ты был на проекте "Лес", мы писали друг другу кодом
дурацкие письма?
-- Это не код, это по-иотийски.
-- Ты выучил иотийский? Почему ты на нем
пишешь?
-- Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И не
хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
-- Что, Сабул
помер?
-- Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
-- А в чем дело?
-- В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в неспособности
понять.
-- А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам говорил.
-- Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все -- идеи уррасти. Притом
не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в бане он не был столько же.
-- А с твоими идеями как дела? -- спросил Бедап, положив руку на тетради Шевека
и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие, довольно подслеповатые глазки,
резкие черты лица, плотное, кряжистое туловище. Он вечно грыз ногти, и с годами они у
него превратились просто в полоски поперек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
-- Плохо, -- сказал Шевек, садясь на спальный помост. -- Не тем я занимаюсь.
Бедап усмехнулся:
-- Ты-то?
-- Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
-- Какое?
-- А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики. Бедап сел к
письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
-- Это звучит странно.
|